Лермонтов, Пушкин, Есенин, Маяковский… Череда трагедий гениев, страдавших и погибших не от руки соперника и дуэлянта, не от собственной руки, а от… нашей с вами руки. От руки серости и рутины, окружавших их и при жизни и сделавших все, чтобы поставить их на место, на место рядом с собой — простыми и смертными. Не нам подняться до их уровня, а их низвести с пьедестала, на который возвела их жизнь и судьба при рождении.
Они, несомненно, сознавали свое место и свое предназначение, свой талант и свой гений. Но со временем они осознали и свою судьбу – судьбу света, судьбу человека, струящего свет, но дающего его тем, кто не в состоянии его ни оценить, ни сохранить, ни самим возгореться от него.
Свет, стремящийся озарить окружающую его тьму, и тьма тупая и непроглядная, злая, делающая все, чтобы поглотить ненавистное ей пламя. И добивающаяся в конечном итоге своего. Пламя, все больше и больше осознающее свою невостребованность, не понимая происходящего, отказываясь его понимать, этот абсолютнейший абсурд положения, сначала возмущается, восстает, вспыхивает и разрастается еще ярче… Оседает, замирает, затаивается… Снова возмущенно вспыхивает и протягивает свои «руки» — языки и всполохи — навстречу тьме, но уже не для того, чтобы осветить, а чтобы хоть как-то противостоять, воспротивиться, защитить себя…
Нет, воспрянувшая тьма, видя первые признаки слабости и нерешительности в поэте, сама как бы обретает новую силу – силу своей мнимой правоты и непогрешимости – право большего над меньшим и право общего над исключительным. Право универсума над гением.
С этого момента гений обречен, и заставить его уйти окончательно и погибнуть — это лишь вопрос техники. Равно как и форма его физической смерти или устранения – обстоятельств, которые впоследствии станут предметом бесконечных копаний и разбирательств со стороны любопытных и падких до частностей потомков.
К этому моменту худшее уже свершилось. Поэт утратил уверенность в себе и в своих силах, осознал ненужность и бесполезность своего таланта, а ведь это то, что его действительно питало и придавало ему силы. Антей, почувствовавший свою ненужность матери-земле, питающей его. И тогда в припадке отчаяния и пароксизма он, Антей, хватает себя за волосы и отрывает от родной почвы… А он, поэт, ищет смерти или сам убивает себя.
Тьма, довольная собой, смыкается над тем местом, где только что горело священное пламя. Еще минута и состоится признание, а в ком-то проснется запоздалое раскаяние. Через четверть часа произнесут прощальные речи и прольются первые слезы. На гроб поэта упадут первые цветы. Застрочат ручки и перья критиков. Отныне признанию не будет препятствий, а славословию – пределов. Толпа, при жизни поэта отказывавшая ему в предельно малом, теперь не будет знать предела в ином — прямо противоположном. Толпа никогда не знает предела ни в чем.
Но и поэт не должен быть в обиде. Ни на земле, ни на небесах. Он выполнил свою миссию, и его слово, не услышанное при нем, сохранится в веках, зажжет души новых поэтов и согреет мелкие душонки тех же обывателей – бесчисленных песчинок этой пресловутой толпы.
Конечно, поэт предвидел и это, но он ведь не только гений, он еще и человек. То, что возмущалось, мучилось, страдало в нем, это было человеческое. Слишком человеческое…