Часть первая

Часть первая.

Воспоминания — наш глубочайший поклон прошлому за то, что было, и людям, которые давно ушли, но по-прежнему живут в нас звучащим до сих пор словом, сохранившимся теплом от любящего взгляда, чувством уверенности, рожденным их поддержкой.
Среди игрушек моего детства едва ли не самой любимой был калейдоскоп. Все помнят это немудреное устройство: карточный цилиндр с тремя зеркалами и невзрачными стеклышками на дне. Но боже, какие удивительные картины возникали перед одним глазом. Второй был прищурен, и это усиливало ощущение, что ты заглядываешь в другой, волшебный, мир, над которым ты властен безгранично, который послушен любому твоему движению, даже самому легкому дрожанию руки. Многократные объяснения принципа возникновения чудесных звезд, цветов, затейливых узоров, на счастье, не уничтожили таинства, и я с неослабевающим усердием поворачивала и поворачивала калейдоскоп, забывая дышать от восторга.
Вот и сейчас у меня чувство, словно я держу в своих руках чудесную игрушку, и блеклые стеклышки ничего не значащих когда-то событий складываются в волшебные картины моей жизни, многократно отражаясь в трех зеркалах: Памяти, Любви, Благодарности…
Поворот, легкое погромыхивание стеклышек, желтых, белых, синих…
И вот перед моим взором возникают белые хаты , выгоревшее от жары голубое небо, многоцветье южнороссийских палисадников и садов с медово-рыжими абрикосами, краснобокими яблоками, сизыми сливами и шоколадно-коричневыми от спелости вишнями. Сюда, на побережье Азовского моря, на Таганрогский залив, к родственникам отца, отправляли каждую весну меня родители, уставшие от моих бронхитов и воспалений легких. И на три месяца я окуналась в другую, отличную от городской, жизнь.
В Видном, тогда еще входившем в состав Москвы и имевшем адрес Москва, В-221, мое детство напоминало то, что было у всех: игры на улице, гуляния по парку (прямо через дорогу, под моими окнами), выезды в театры ( помню отчетливее всего Шмыгу в Оперетте, кукольный театр и Цирк), в Парк Горького, зоопарк. Помню рынок на Павелецком, через который надо было проходить к вокзалу на электричку. ( Позже, когда буду читать Гиляровского, именно воспоминания об этом рынке будут иллюстрировать очерки в моем воображении)
Но вот летние каникулы в семье тети Жени, в селе Шабельское, на обрывистом берегу моря — вот это была жизнь!!!
Просторные, широкие улицы с разбитыми колеями и очертаниями высохших к лету луж были усажены побеленными акациями, шелковицами (тутовник), жерделями (абрикосовые дички) и сиренью, с пожухлой от нещадного солнца уже к июню листвой. Вдоль заборов росли высоченные разноцветные мальвы. Особый уют улицам придавали глинобитные «тротуары», усыпанные густым слоем меленьких ракушек и песка, лавочки рядом с воротами. Белые дома на фундаментах, с синими или зелеными ставнями под камышовыми, реже железными крышами, с утра до обеда радостно смотрели на улицу своими ясными, чистыми окнами, с непременной геранью на подоконниках; в полуденную жару они прикрывались ставнями, словно вместе с хозяевами погружались в ленивую дрему послеобеденной сиесты, как сказали бы мы сейчас.
В селе два основных клана: Шабановы ( фамилия моего отца) и Солодовские ( девичья фамилия моей бабушки, умершей за месяц до моего рождения), так что все друг с другом в каком-то родстве. У меня здесь дядья, тетки, куча троюродных и еще более дальних братьев и сестер. Посещение многих считается обязательным. Но приезжаю я в семью родной тетки, где сразу обретаю старшую сестру Любашу и младшего (на целых три месяца!) брата Кольку, Коку, как его все зовут.
Д В О Р
Дом тети Жени и дяди Вани воротами своими был обращен к морю, до которого было метров триста. У ворот справа и слева росли старые раскидистые шелковица и акция. Под акацией высокая куча тех самых мелких ракушечек с песком, которыми ежедневно припорашивают тротуары и сам внутренний двор. Справа саманный выбеленный дом с голубыми ставнями и голубым же высоким фундаментом. Слева- высоченная и толстенная жерделя, дающая благодатную тень двору и щедро усыпающая двор созревшими до конфитюрной мягкости и сладости плодами. За деревом, еще левее, загон для гусей и уток. Здесь в самую жару прячется и здоровенныей рыжий пес, с именем, достойным корабля, Верный. Сразу за домом, у стены, в тени акации и высоких кустов сирени, — стол, в центре двора — непременный для всех колодец с дождевой водой, использовавшийся и в качестве холодильника. За питьевой водой надо идти к колодцу на другом конце улицы. Чуть поодаль напротив дома (хаты) расположена летняя кухня, или хибара. У хибары не столь внушительный фундамент, камышовая крыша. Она тоже выбелена и с такими же синими ставнями на окнах. За хибарой хлев и сарай, все это на одной линии с домом. Напротив летней кухни — рукомойник под старым абрикосовым деревом, обок — грушевое дерево, или дуля. Рядом небольшой рабочий стол, все работы ведутся, как правило, здесь, в самом тенистом месте двора. Сюда ветер с моря доносит хоть какую-то свежесть.
БОльшую часть надела занимал огромный огород. Здесь было все — от арбузов до кукурузы — все, что использовалось в повседневной жизни. И за всем этим ухаживала семья, состоящая всего из двух взрослых и двух малолетних детей!
В углу густо разрослись вишни, служившие нам тренажерами для лазания, поодаль — несколько слив и яблонь.
Представляете, какое раздолье было здесь нам, детям, для игр в прятки ? А как легко было здесь укрыться от постороннего взгляда, чтобы, размазывая по лицу слезы, переживать, растравливая себя мыслью о несправедливом устройстве мира, нанесенные тебе обиды? Потом заесть их последними, подвяленными на солнце вишням и тут же забыть, а забыв, немедленно откликнуться на зов (тебя уже ищут!).
А поводы для обид были….
ДИСКРИМИНАЦИЯ ПО ЭТНИЧЕСКОМУ И ЯЗЫКОВОМУ ПРИНЦИПУ.
За все хорошее надо, как известно, платить. За счастье иметь под боком брата и сестру — втридорога. В первый мой осознанный приезд, думаю, в возрасте 8 лет, когда я приехала одна, я вдруг поняла, что я не только «москвичка». Доросший так же, как и я, до осознания некоторых сторон жизни, Кока вдруг стал называть меня мАскалькой (именно напирая на А, передразнивая мое аканье) и кацапкой. Поскольку все эти слова сопровождались неизменной белозубой Кокиной улыбкой, я, не зная, как на них реагировать, решила выяснить у тети Жени, что же это значило.
— А кто ж то казав? — с подозрением вскидывает бровь тетя.
Дворовой кодекс чести мне хорошо знаком, я увиливаю:
— На улице слышала…
— Тююю, так ты дурней не слухай!
Понимаю, что так я толку не добьюсь, и спрашиваю напрямую:
— Тетя, а я кацапка?
Тетя Женя вглядывается в меня долго и удовлетворенно констатирует:
— Та ниииии, батька твой казак и ты казачка!
— А я москалька? — пытаю я дальше.
— Ты по батьке казачка, но з Москвы, значит, москвичка, -смеется тетя.
С этими неопровежимыми доводами я иду к Коке. Но у него своя логика. И поскольку я подозреваю, что тетя Женя из жалости могла и не сказать мне правду, я смиряюсь с участью национального меньшинства, гордо несущего свою инакость. Проявлялось это прежде всего в языке. Здесь я была абсолютно непоколебима, и все Кокины насмешки над моим аканьем и гэканьм разбивались о мое сознание собственной правоты. И я, понимая все, что мне говорили на диалекте, все же называла «чувал» мешком, «насиння» — семечками, «чоботы» ботами, а «кавуны»- арбузами. Как ни странно, эти наши этническо-языковые распри не отражались на дружбе: мы всегда вместе ходили на море, всегда были в одной команде , Кока мог и накостылять приятелям, если они меня обижали: право изводить меня насмешками принадлежало только ему.
М О Р Е.
Мое первое впечатление от моря — это все, что запомнилось мне от моей самой первой поездки, тогда еще мамой.. Я в подробностях помню проулок, ведущий к морю, мое нетерпение, как я жадно вглядывалась в линию горизонта, в надежде увидеть «синее-синее море» и свое разочарование, когда с высокого глинистого обрыва увидела мутную коричневатую воду Таганрогского залива. И лишь где-то вдали у самого неба вода обретала тот самый морской цвет, который мне казался «правильным». Чуть не плача от досады спускалась я по крутому спуску, цепляясь сарафанчиком за колючки, скользя пятками по сухой глине, разбитой почти в песок от частых спусков и подъемов. Но стоило мне ступить на неширокий песчаный берег, я забыла о досаде, обиде и разочаровании. Вода была совершенно прозрачной и сквозь нее был виден лежащий волнами мелкий желтый песок, совершенно фантастическое зрелище для меня: песок на дне аккуратно уложен волнами. Второе достоинство сразу же ставшего «моим» моря была «детская» глубина. До настоящей глубины надо было идти минут 15-20 по волнистому песочку , вода едва доходила до колена. Это называлось россыпью. Россыпь заканчивалась резким, уходящим из-под ног обрывом, внезапной глубиной, толщей сине-зеленой воды, шагнуть в которую я очень долго не решалась. По россыпи можно было гулять без опаски, «плавать», отталкиваясь ногами от дна и рывком продвигаясь вперед. Можно было охотится на верхоплавок, рыбок которые плавали практически по поверхности. Здесь можно было играть в мяч, брызгаться, скользя пряменькой ладошкой по самой поверхности воды, тем более что вода была почти пресной. Единственное, чего нельзя было здесь сделать, так это научиться плавать по-настоящему. Заманить же меня на глубокую воду было делом немыслимым.
И тогда родственники мои пошли на хитрость…
СУРОВАЯ ШКОЛА.
Научиться плавать для меня было самым заветным желанием. Я изводила не только себя, но и детей и взрослых, постоянно приставая с просьбой посмотреть, как я уже научилась плавать. Полагаю, именно это заставило моих родственников решиться на крайние меры…
Надо сказать, что время от времени дядя и Кока на рассвете отправлялись на рыбалку. Нас, девочек, не брали, несмотря на наши уговоры, просьбы и нытье. И вдруг как-то за ужином дядя, обращаясь к Коке, то ли спросил, то ли предложил:
— А может и дивчины з нами порыбалят, а, сынку?
Кока задохнулся от возмущения, застыл с открытым ртом, выпученными глазами, брови подскочили выше лба. Мы с Любой тоже озадачены, не смеем верить услышанному, но Колин потешный вид убеждает нас в реальности происходящего. Мы быстрее отправляется от шока и хихикаем над братом, который так и не вышел из оцепенения. Но еще не отвечаем: не хотим сами попасться на удочку. Не дождавшись Кокиного согласия, дядя повторяет вопрос иначе:
— Ну то як, дивчатка?
И теперь уж мы даем волю чувствам, визжим, выскакиваем из-за стола набрасываемся на дядю с объятиями. Упокоиться нам стоит больших трудов, только строгий взгляд дяди и требование ложиться спать, чтобы встать на рассвете заставляют нас утихомириться.
И вот с первыми петухами мы уже топаем по прибитой пыли проулка. Воздух свеж, слегка влажен. Запахи на заре отчетливы, ветер еще не разнес их, не смешал: тянет горечью полыни, сладко пахнет зрелыми абрикосами, время от времени доносится кисловатый запах хлева, где хозяйки доят коров перед выгоном. В особой тишине августовского утра изредка раздается кроткое мычание коров, позвякивание ведер да где-то далеко горлопанит проспавший урочный час петух, и снова все окутывается тишиной, словно влажной дорожной пылью. Дробно и глухо стуча пятками, спускаемся по обрыву к морю, сзади грузно ступает дядя, цепляясь для страховки за кустарник и высокую полынь. Наша лодка перевернута вверх днищем под самым обрывом, опрокидываем ее, укладываем весла, удочки, наживку, свой завтрак и суетливо, мешая друг другу, толкаем ее к по песку к воде. Еще какое-то время спустя мы уже в лодке, на веслах Кока, сосредоточенный и гордый. Ни дать ни взять капитан! Россыпь осталась далеко позади, обрывистый берег едва различим на горизонте. Наш капитан укладывает весла, и мы после подробного инструктажа дяди, подготовки наживки, соблюдая очередь, закидываем удочки. Не знаю, долго ли я ждала, помню лишь, что очнулась от шипения брата : клюееееет! Я заполошно дергаю удочку, леска натягивается, я чувствую, как что-то тяжелое и сильное вступает со мной в борьбу. Вцепившись изо всех сил руками в удочку, я пытаюсь отвоевать ее у того, кто в воде.
— Подсекай! Подсекай! — снова шипит Коля. Дядя готовит сачок, Кока показывает, как «подсекать», я понимаю, что вся эта озабоченная суета из-за моего улова. И меня охватывает какое-то радостное ожидание чуда. Дрожащими руками я пытаюсь отвести удочку в сторону и вверх, она вдруг прогибается еще сильнее, тяжесть становится еще более ощутимой и трепещущее живое серебро показывается над водой. Рыба бьется , изгибаясь почти кольцом, но лишь сильнее насаживается на крючок. Я почти физически это чувствую. К счастью, сачок подхватывает рыбу, облегчая ее и мои страдания.
— Ну, Алена, с почином! — радуется дядя.
Все оживлены, мне предстоит снять рыбу с крючка и положить ее в ведро с водой, где плещется и остальной улов. Но я уже поняла, что это мне не по силам.
— А можно ее выпустить? — шепчу я, преодолевая тошнотворную слабость.
Видимо, дядя единственный, кто понял мое состояние:
— Та нехай себе плавае, — с усмешкой соглашается он.
Благодарность моя безгранична. Я счастлива, что наши с судаком мучения сейчас будут прекращены. Обеими руками я отшвыриваю далеко в воду сачок с рыбой и удочку. Все!
— Та ты шо, сказылась, чи шо?! -вопит Колька, пытаясь подхватить удилище. Это ему удается, дядя хватает сачок. Забирает у Коки удочку, осторожно отцепляет крючок и бросает за борт дважды пойманную, но все же освобожденную рыбу.
Вот только в этот миг я и познала счастье рыбака.
Остальную часть рыбалки я провела умиротворенно наблюдая за воодушевлением Коки, с энтузиазмом таскавшего свой улов, за сосредоточенными размеренными движениями дяди, за хлопотливой Любашей, оглядывавший всех с затаенной гордостью, когда ее очередная рыба отправлялась в ведро.
Солнце уже застыло в зените, когда было решено возвращаться. И только тогда все дали себе волю и стали со смехом обсуждать мое чудачество. Кока откровенно насмехался, передразнивая, хихикала Люба, сдержанно похохатывал дядя Ваня.
Я не обижалась. Улыбалась даже ядовитым Колиным дразнилкам. Мне нравилось думать, что мой судак вернулся домой и рассказывает на неслышном рыбьем языке своей семье, как ему сегодня повезло.
Недалеко от нашей россыпи я вдруг подумала, что дядя еще не видел, как я «плаваю», решила не упускать момент и затянула свою обычную песню:
— Ой, дядечка, а можно я вам покажу, как я плавать научилась?
— Научилась? Точно?
— Правда-правда! — кинулась я убеждать дядю, боясь что он решит «потом посмотреть». — Вот только сейчас поближе к россыпи подплывем и увидите.
Я счастлива, что уже сижу в купальнике, что не надо переодеваться, а то кто знает, захотел бы дядя ждать или в нетерпении отложил бы «на потом».
— Ну раз умеешь, то чего же ждать, стрибай, Аленка!
Дядя хватает меня в охапку и бросает за борт, как «персиянскую княжну».
Я не помню, успела ли я испугаться, но отчетливо помню зеленоватую толщу воды, становившуюся все плотнее и темнее по мере моего погружения. Глаза я не закрыла, думаю, даже выпучила от изумления. Потом началось всплытие, такое же неожиданное для меня, как и погружение. Толща воды над моей головой светлеет, я уже могу различить диск солнца… И только тогда я испугалась, что мне может нехватить воздуха, и не понимаю — чувствую, что делать вдох никак нельзя. И в самый последний момент, когда мне кажется, что все, вот сейчас не выдержу и втяну в себя эту зеленоватую воду и пойду камнем ко дну, я вдруг с плеском рассекаю лицом поверхность воды и с каким-то горловым всхлипом втягиваю в свои слипшиеся легкие воздух с такой силой, что даже наша лодочка поплыла в моем направлении.
Выдох — еще один вдох, уже спокойнее. Мне надо добраться до лодки, я уже вижу напряженное лицо брата с такими же выпученными глазами, какие были и у меня, радостную сестру, машущую мне из лодки. И до меня доходит: я плывууууу! Плыву по-настоящему, не волоча ноги по дну, не отталкиваюсь ими, просто плыву! Плыву над той бездной, которой панически боялась, не по собачьи, а «лягушечкой», почти брассом! Счастье, которое я тогда испытала, вытеснило все остальные чувства, хотя я не помню, что у меня было время испытать какие бы то ни было чувства, так я была поглощена стремлением выжить, выплыть, доплыть. Я ли доплыла до лодки, она ли до меня, но вот уже крепкие дядины руки подхватывают меня из лодки.
— Испугалась?
— Вы видели? Видели? Я плыла! -игнорирую я несколько виноватый тон дяди.
Я счастлива. А счастье всегда идет рука об руку с благодарностью.

Часть вторая

Часть вторая.

С Т А Н И Ч Н Ы Й У К Л А Д
У Т Р О
Жизнь в Шабельске была наполнена непрестанным в моих глазах трудом, подчинялась строгому распорядку. Она начиналась рано утром, когда я еще спала. Нас с Кокой вообще щадили как младших (подозреваю, что меня еще и как гостью). Когда я, просыпаясь утром под звуки «Пионерской зорьки», (тем, кто забыл, напомню:

выходила на нагретое уже солнцем крыльцо, я заставала тетю Женю за прополкой или окучиванием в огороде, а Любу во дворе со смешной кошелкой-котомкой через плечо, с совком и веником. Веники растут тут же, рядом с загоном для гусей. В кошелке — ракушеченая крошка. Люба метет двор, оставляя красивые веерообразные полоски веником, а там, где от нашей беготни обнажилась земля , или нападало слишком много жерделей, она присыпает ракушечками и аккуратно разметает веником.
Завтрак — наиболее свободная форма общения за столом. Мы одни, без взрослых. Тетя на летней кухне, в хибаре, жарит сырники, она только изредка подходит к столу, мы хозяйничаем сами. На столе самовар с заварным чайником, ноздрястый серый хлеб грубого помола, о котором сейчас мечтает каждый диетолог, непременный мед, вишневое и абрикосовое варенье. Взрезанный с треском спелый арбуз, щедрыми ломтями лежащий на тарелке, словно присыпан сахарной пудрой. Черной маслянистой буханочкой на тарелке — паюсная икра, как правило, севрюжья. Севрюга, как и многие другие виды рыб, которыми богато Азовское море, такие, как белуга, чехонь, судак, лещ, кефаль, добывалась, как правило, браконьерством. Сети, хотя и бывшие вне закона, тем не менее были в каждом доме, сушились, чистились от водорослей, распутывались, ремонтировались без какой-либо конспирации.
Вкус паюсной черной икры, малосольной, прессованной, вяленой, липнущей к зубам — вкус моего детства. Я не ела черную икру ложками, я ее ела ломтями.
После завтрака Коля должен был натаскать воды из дождевого колодца для мытья, полива и прочих хозяйственных нужд, нам же с Любой надо было принести из дальней колонки питьевой воды, и мы с ведрами и коромыслами отправляемся на другой конец улицы.
При этом я не помню, чтобы кто-то из взрослых говорил, чтО надо делать. Это работало как-то само по себе, как часы с кукушкой в хибарке: подойдет тетя Женя, потянет между делом цепь, и снова все тикает, кукушечка кукует, а цепочка с гирькой ползет вниз.
В других дворах также метут и посыпают, пропалывают и окучивают, оттуда также доносятся ароматы чего-то жареного, из калиток выходят молодые женщины и девочки с коромыслами. Ходить по воду к колонке — не мужское дело.
Здесь уже очередь. Шумные разговоры, смех. Лавочки у ближних ворот заняты. Мы с Любой прячемся в тени пожелтевшей от жары акации, ставим ведра, мои поменьше, а у Любы обычные, «взрослые», вешаем коромысла, зацепив их крючками за корявые ветки старого дерева, и они покачиваются двумя гигантскими стручками.
— А то твоя сестричка, Люба? З Москвы? — спрашивает одна из девочек.
Люба кивает.
— А ты шо ж, сама приихала к родичам, без мамки? — вопрос уже ко мне.
Я тоже киваю:
— Одна…
К нам прислушиваются, я чувствую уважение во взглядах.
— А на кино пойдете? — это снова к Любе .
Люба неопределенно пожимает плечом:
— Если пустят… А что привезли?
— Ну так мы зайдем за вами,- то ли спрашивает, то ли утверждает девочка.
Разговор переключается на чью-то свадьбу, на то, что молодым хату будут строить. Я слушаю в пол-уха. Возможность посмотреть кино меня несказанно обрадовала, и мне не терпится быстрей обсудить это с Любой и Кокой.
Пока мы набираем воду, я под звон струи о дно цинкового ведра спрашиваю сестру:
— Люба, а что, мы правда в кино пойдем?
Кино я любила беззаветно. У меня два альбома с фотографиями киноактеров, которые можно было купить в газетном киоске. Есть любимые артисты: Баталов, Лановой, Вертинская, Коренев, Румянцева. Есть свои любимые фильмы: «Алые паруса» с Лановым и Вертинской, «Человек-амфибия» с Кореневым и той же Вертинской, «Королевство кривых зеркал» с Лидией Вертинской и Андреем Файтом, «Отверженые» с Жаном Габеном, который посмотрела еще в детсадовский период, но помнила очень хорошо. Родителям не с кем было оставлять меня, и меня брали с собой в наш уютный видновский клуб на все новые «картины», как любила говорить моя мама.
Когда девочки заговорили о фильме, я вдруг почувствовала, как соскучилась по дому, по жизни, где есть телевизор (у нас был КВН) и кино (клуб в Видном был рядом, через скверик). И к моему радостному ожиданию, которым я преисполнена добавляется капелька горчинки — тоска по дому.

К И Н О
И вот вечером нас готовят к выходу в свет. Моют, расчесывают, плетут коски с «московскими», капроновыми, бантами. Я с завистью смотрю на Любочкины косы: они толще, длиннее, а главное, у нее белокурые вьющиеся на висках локоны. Тетя тоже ею любуется, но, перехватив мой взгляд, она, то ли сочувствуя моему краткосрочному сиротству, то ли просто поняв мое чувство недовольства собой, делает мне еще один бант в основании косы. Я утешена.
Мы уже облачены в одинаковые белые блузки и юбки-татьянки из черного штапеля с небольшими ярко-желтыми розами (и когда только тетя изловчалась сшить эту красоту неописуемую?!) и поджидаем Коку, что-то он завозился в хате с тетей Женей. Наконец и он готов. Появляется на крыльце в брюках, белой рубашке и в тюбетейке, привезенной мною из Москвы вместе с остальными гостинцами.
Синего бархата, с золотым позументом тюбетейка очень идет к светлым волосам и смуглой коже Коли, его ослепительной белозубой улыбке. И делает его похожим на кого-то из героев еще одного моего любимого фильма, «Кортик». Из трилогии Рыбакова я предпочитала две первые повести (вторая «Бронзовая птица», ) читала их взахлеб, и фильмы пересматривала при каждой возможности.
У ворот уже толпятся соседские девочки, и мы отправляемся в кино. На село опускаются недолгие южные сумерки. Прибавляем шагу: фильм начнут показывать сразу с наступлением темноты, как понимаю я по репликам девочек. Это ставит меня в тупик, но спрашивать я не решаюсь. Все становится ясно, когда мы минут через двадцать добираемся до центра.
Здесь уже толчея, выносятся из Правления скамьи, занимаются места. И здесь же натянуто огромное полотно в качестве экрана. Кино под открытым южным небом. По дороге мы сорвали пушистые стебли полыни, которыми отмахиваемся от надоедных комаров.
Гигантской цикадой стрекочет киноаппарат, и появляются первые титры — «Крестоносцы». И я совершенно вываливаюсь из окружающей меня реальности и переношусь в жестокий мир романа Сенкевича. Шелест ночного ветра в пирамидальных тополях, звездное небо над головой, крик ночной птицы,запахи дымка, жареной рыбы, крепкого табака — все это усиливало ощущение, что действие не ограничилось натянутым полотном, оно сошло с экрана, и все мы (ну я-то точно!) стали «действующими лицами».
Когда смотреть становится совсем страшно, я просто хватаю руку Любаши, чтобы ее теплом доказать себе, что мы не стали тенями на полотне.
После фильма нам предстоит дорога домой. То ли мы замешкались, то ли наши спутницы с кем-то «зацепились языками», но домой идем мы втроем. Поначалу по освещенным улицам, обсуждая особенно поразившие воображение места, потом фонарные столбы разбегаются дальше друг от друга, и мы замедляем шаг в кругах света и припускаем в темноте, торопясь к следующему островку. А потом, ближе к дому, улицы погружаются почти в полную темноту. Свет из прикрытых ставнями окон не виден, скупое освещение дворов, если и есть, заслоняется кустами, непременно растущими вдоль невысоких заборов.
Ужас ощущаешь спиной. Сначала идем обычным, хоть и довольно скорым шагом. Но любой шорох, вскрик птицы, даже приглушенный человеческий голос усиливает страх, жестокие сцены фильма оживают, тянут за собой другие, застарелые, страхи, нам чудятся преследования, нас настигают безжалостные всадники, заносят над нами меч… От ужаса я вжимаю голову в плечи, боюсь повернуться, чтобы осмотреться по сторонам: я уверена, что увижу нечто совершенно парализующее. И вот в этой кромешной тьме, когда все чувства напряжены, я сталкиваюсь с кем-то или с чем-то… И дикий мой вопль оглашает погружённые в сон улицы. Я, никогда не ставившая никаких спортивных рекордов, вырываюсь вперед и мчусь что есть духу к спасительному кружочку света, виднеющемуся где-то на самом конце улицы. За мной кто-то топочет ногами и тоже орет страшным басом, кровожадный всадник или брат — это уже не имеет значения…

Д О М Д Л Я МОЛОДЫХ
Я, кажется, уже говорила, что хаты в селе, как и в других казацких станицах на Кубани, строились из самана. Что это такое, я знала уже в детстве не понаслышке. Увидеть, как делают кирпичи из самана мне довелось на удивительнейшем из всех праздников, на которых мне приходилось когда-либо бывать, это был настоящий праздник труда, совместного труда всей станицы для двух человек, для одной молодой семьи. И само производство этого дивного материала и строительство дома для молодых всем сходом — традиции, идущие из глубины веков. До сих пор у меня перед глазами это магическое действо, рассказывающее о людях и их отношениях больше любого научного исследования….
…Как-то вечером за ужином тетя предупредила нас, что они уйдут рано :
— Будете, диты, сами хозяйнувать.
— А куда вы, мама? — в один голос спрашивают Люба с Кокой.
— Та саман месить и хату молодым Бобылевым ставить…
— А нам можно туда?
— Та можно, приходьте! -легко соглашается тетя. — Там же все и будут.
Я еще не вполне понимаю радости сестры и брата, но всегда готова разделить и поддержать ее.
Утром, я как всегда, выйдя на тепленькое, согретое солнцем крыльцо, с удивлением вижу Любу за обычным занятием, она посыпает и разметает двор. Кока плещется у рукомойника. Стол к завтраку накрыт и аккуратно расстеленная марля защищает от мух все, что приготовила нам перед уходом тетя Женя. А вот самовар надо раздуть, и я с изумлением наблюдаю, как ловко Коля орудует сапогом ( об угольках Любаша уже позаботилась раньше).
Завтракаем наскоро, обычных утренних дел никто не отменял, а хочется побыстрее на строительство дома, хотя до конца я не понимаю, как это может вызвать праздничную приподнятость настроения.
И вот идем скорым шагом, сбивающимся на бег, обгоняя неспешные подводы с соломой. Тогда-то я поняла, зачем улицы так широки: навстречу груженным соломой также неспешно тянут пары быков подводы порожние, и они спокойно разъезжаются, не задевая друг друга. На улицах и во дворах никого, но я начинаю замечать какой-то странный гул, то ли шелест призрачного леса в сильный ветер, (но ни ветра,ни тем более леса и в помине нет), то ли шум морского прибоя ( но мы идем в сторону от моря) …. И только когда мы сворачиваем на нужную улицу, и я слышу, как гул распадается на отдельные звуки речи, говорят все сразу: с соседями, с теми, кто стоял поодаль и совсем далеко, перекрикивая друг друга, но не стремясь при этом кого-то заглушить; здесь можно было бы в голос отчетливо поверить лучшей подруге самый постыдный секрет, не боясь разоблачения: этот гул говорящих всех со всеми надежно уберег бы вашу тайну от чужих ушей.
Работа была в разгаре. В самом конце улицы был выложен огромный круг, напомнивший мне цирковую арену. В центре самозабвенно топотались голоногие мальчишки, стараясь брызнуть друг на друга, и словно в мистическом танце ходили по кругу бабы, все повязанные платками на казацкий манер, когда прикрывается лоб до самых бровей, и в подоткнутых юбках. Месили глину с водой до густоты жидкой каши. Потом все по чьей-то неслышной команде покинули круг, подходя к бочкам с водой, чтобы омыть с ног глину, в мгновение ока высыхавшую и разрывавшуюся трещинами на жарком солнце. А в круг заводили коня, подбрасывали солому и кизяки. (Кизяк, это «пирожное лугов», а проще говоря, коровий блин, играл особую роль в казацком быту вплоть очень недавнего времени. Во всяком случае, я это еще успела оценить. Люба и Коля регулярно уходили на выпасные луга с корзинами и цинковыми ведрами собирать вышеупомянутые «пирожные», которые потом засыпали соломой, высушивали и использовали вместо дров, ценившихся чуть ли не на вес золота в этих степных краях). Коня гоняли по кругу ( опять же как в цирке !) , укорачивая и удлинняя повод, чтобы животина протоптала весь круг с соломой, кизяками и глиной. Люди же готовили место для следующих работ. И когда конские копыта вымесили все как следует, женщины и ребятня снова деловитыми пчелами подлетели к кругу, как к гигантскому цветку, растаскивая его содержимое по деревянным формам-ячейкам.
А затем процесс повторялся…
Пока женщины и дети делали саман, мужчины копали ров под фундамент, но это я запомнила плохо, без подробностей: видимо,это не слишком поразило мое воображение. Зато я помню угощение в одном из соседних дворов, приготовленное родственниками молодых: на длинных столах стоящих рядами во дворе, выставлены были тарелки и эмалированные миски с варениками, жаренной с луком и помидорами рыбой, пирожками «з вышней и з бульбой», дивный хлеб, смешно называвшийся «шишками», нарезанные бурые помидоры, неизменный компот да и много чего, чем богата щедрая кубанская степь.
Но за столы садились только после окончания работ, а пока расставляли формы с кирпичами для просушки прямо на улице. Кирпичи, сделанные ранним утром и уже успевшие подсохнуть, освобождали от формы, а хорошо просушенные укладывали штабелями мы, дети, радостно бегая в этой всеобщей радостной суматохе и наперегонки выбирая кирпич посуше.
До этого мне никогда не приходило в голову, что можно так радоваться работе, что труд может быть удовольствием, даже если он не приносит результата тебе лично. В этом коллективном усилии не было никакой высокой идеи, он вызывался естественным человеческим откликом на чью-то нужду, чью-то потребность в помощи. Деловито жужжащим ульем слеталась станица без всякого призыва, чтобы поддержать в радости и в горе, и вновь разлеталась по своим хатам, сделав все, что было в ее силах, возвращаясь к жизни по духу хуторской, обособленной.
Наконец работы этого дня завершены, казаки и казачки, весело переговариваясь, шутя и подначивая друг друга ( одна из форм кокетства и заигрывания), умываются у бочек с водой, сливая один другому на руки, и направляются к столам. Дети еще долго остаются возле бочек, под шумок плеща друг на друга теплой, почти горячей, водой, обливая зазевавшихся с ног до головы.
А потом, нашалившись и наигравшись всласть, бегут к столам, где все так же весело, шумно и говорливо, как было и во время работы. Многие уже расходятся, чтобы завтра чуть свет слететься вновь и завершить начатое.
Мы тоже возвращаемся вместе со взрослыми, Кока шутливо задирается к нам с Любашей, продолжая дурачится по инерции, но я не реагирую, я несу в душе какое -то совершенно новое для меня чувство, чувство сопричастности, и мне очень не хочется его расплескать.